Юрий Жидченко (Мустафаев) — врач-реабилитолог, физический терапевт. Из 25 лет практики с пациентами 18 лет он работает с самыми сложными случаями — после инсультов, травм головного и спинного мозга, других серьезных неврологических диагнозов.
В 2022-м Юрий оказался в Сербии: выучил язык, получил лицензию врача, сейчас снова учится, чтобы снова иметь право работать со своими любимыми инвалидами. А еще он радует местное сообщество своими музыкальными выступлениями, пишет книги и учит уставших айтишников правильно сидеть за компьютером.

Мы встретились, разумеется, за сырниками
— Юра, почему эмигранты тоскуют по правильным сырникам?
— Я люблю сырники потому, что они напоминают о детстве, о маме и бабушке.
— Как ты перебрался в Сербию?
— Я приехал сюда из Голландии. Моя родная сестра живет там уже лет 15, она болела, поэтому и у моих родителей, и у меня был шенген. И вот я летом 2022-го приезжаю к сестре и понимаю, что шенген заканчивается и мне его не продлят. Даже у тех русских, которые прожили в Голландии по 15-20 лет, начались проблемы. Я сижу в Голландии и понимаю: надо уезжать, но куда? Я медик и лейтенант медицинской службы, который не хочет во всем этом участвовать. Друзья мои укатили в Казахстан и Сербию. И один из друзей, который уже был здесь, сказал — приезжай! Я подумал: почему бы нет?
Года три назад я был в Сербии проездом, и мне тут понравилось. Поразило хорошее отношение к русским людям, атмосфера релакса и расслабленности. Весь этот югославский фундамент, руины, облупленные дома из 90-х — для меня это как моя питерская юность. Я сразу же почувствовал себя хорошо.
Мне нравится, что люди живут здесь не рационально, а эмоционально. После протестантской Голландии это очень заметно. Там ты себя должен контролировать в проявлении чувств даже с людьми, которые тебя хорошо знают. Избыточная эмоциональность воспринимается как инфантилизм. Если ты открыт, если ты не следишь за мимикой и жестами, тебя перестают воспринимать всерьез, твое поведение неуместно. А для меня эмоциональность важна. От необходимости присутствовать в несвойственном мне коде я начал параноить, я понимал, что от меня ожидают какого-то поведения, и каждый шаг критичен и может изменить отношение к моим родным.
Ничего этого в Сербии нет. Здесь живут эмоциями, и мне это комфортно.

«Моя депрессия рифмуется с войной»
— Летом 2022-го у меня был тяжелый депрессивный эпизод, я 40 дней провел в клинике и чуть не умер от истощения. Это был самый, пожалуй, сильный эпизод с момента первого, дебютного, который случился в 90-х. Кстати, интересно, что моя депрессия проявила себя впервые за несколько месяцев до того, как началась Чечня. Мне было тогда 19, я был на третьем курсе медицинского института. Но до 27 лет я не знал о своем заболевании из-за непрофессионализма врачей. Из-за депрессии я трижды учился на третьем курсе.
«Дебют был успешный. Каждое утро я просыпался в четыре. Плакал до пяти. В голове было несколько мыслей. Я менял их местами. Независимо от перестановки оставался причиной всего зла в мире.
Боялся, что отец выгонит меня из дома. Отлучит от пылающего семейного очага.Я не знал о диагнозе. Так бывает, когда психиатры вовремя не ухватили происходящего (у вас просто невроз, молодой человек), а ты витальный и вытягиваешь без фармакологии.
Путь до тесной ванной комнаты занимал пятнадцать минут. Надо было найти причину чистить зубы. Выходить из дома»Отрывок из повести «Отделение»
Месяцев через девять после приезда, уже в Нови Саде, я написал повесть. Я лет 20 хотел это сделать. Описал свою работу в приемном покое больницы в Петербурге. Это была такая жестяная жесть и мясное мясо, такой нескончаемый поток больных, что я пошел после этого работать в реабилитацию. Потому что в приемном покое было невыносимо. Максимально приближенно к реальности это показано в фильме «Аритмия», только мат убран. В общем, некоторые люди, с которыми я работал, умерли. И их смерти сподвигли меня на эту повесть.
Написал я про приемный покой, а что делать дальше — не знаю. Для меня это очень серьезно. Вообще искусство для меня — это мета-религия. Ваг Гог и Курт Кобейн для меня — явления одного порядка. Я помню, вышел из музея Ван Гога в слезах. Все люди, отдавшие искусству всё — искренние трагические фигуры, люди без кожи. Но иначе и нет смысла заниматься этим.
— Еще ты пишешь стихи. И музыку.
— Я не считаю себя музыкантом, я больше поэт и мелодист. Я могу создать текст, ритм, мелодию, но доведение до мульти-инструментального окончательного вида песни мне тяжело. Нужна помощь команды, а когда группа, в это надо погружаться профессионально и оставлять медицину.
В июле 2025 года у Юрия Жидченко вышли стихи в переводе на сербский язык в самом популярном литературном журнале Сербии «Поља»
— Перед тобой когда-нибудь стояла такая дилемма — музыка или медицина?
— В 90-е — постоянно, мучительно. Стоял вопрос: я медик или кто-то другой? Кто-то другой был скорее про театр, поэзию, искусство в целом. Но в связи с особенностями моей чувствительной нервной системы тот факт, что моя жизнь связана с медициной, меня всегда заземлял. И для меня это очень хорошо. Если бы не этот медицинский якорь, не необходимость наблюдать за человеческим страданием и помогать людям, я бы обязательно куда-то отлетел.

«Физический театр прокачивает безоценочное внимание к телу. Ты пытаешься помещать внимание в разные части тела, но не задавать вопросов, зачем и что мы дальше будем с этим делать. Просто воспринимаешь. Как зрелище или процесс. Тебе завязывают глаза, ставят тарелку и говорят — ешь. Ты ешь, обращая внимание на вкус, консистенцию, текстуру. И вопросы исчезают»
«Устаешь тогда, когда не можешь быть прозрачным»
— Медицина — очень формализованная история, там нужно лицо держать перед пациентами, родственниками пациентов, коллегами. Как тебе, человеку с эмоциями, в этой профессии выживается?
— У меня всегда на первом месте было сочувствие. Я должен быть полезным в своем активном сочувствии, поэтому я должен держать себя в рамках, это мощная мотивация. Слышишь, у меня даже голос меняется, когда я это говорю, потому что для меня это важно.
Но в этом случае я должен иметь пространство вне работы, где я могу себе позволить быть гиперэмоциональным, дать себе возможность проявиться. Именно поэтому я увлекся в свое время физическим театром как самореабилитацией. Потому что я очень уставал от того количества человеческой боли, которую принимал в себя.
— Ты не можешь не видеть боли пациентов, ты пропускаешь ее через себя. Иногда ее слишком много. Что ты делаешь, чтобы очищать свое внутреннее пространство?
— Моя духовная мать, которая после моей депрессии 90-х привела меня в буддизм, сказала: «Прозрачность — это лучшая защита». Усталость формируется тогда, когда ты не можешь быть прозрачным. Когда ты начинаешь защищаться, ставить защиту, начинаешь создавать структуры, нарушающие проницаемость — тебя будет цеплять.
«Я буддист уже больше 25 лет. Мне очень помогали медитации и тот факт, что просветления мы стараемся достичь не для себя, а ради блага всех. Медитировать скучно, если это не для всех. И эта же мотивация мне ясна и в профессии»
— Сербия православная страна, и при всей мультикультуральности Воеводины буддистских ступ и дацанов я тут не видела.
— В Белграде замечательный буддистский центр. Есть такой Лама Оле Нидал, который начал в 1972 году распространять буддизм на запад, потому что его об этом попросил сам Кармапа XVII. Лама Оле Нидал совершает по два кругосветных путешествия в год, живет так 52 года и организовал около 700 центров. Они есть в каждой стране: в России их, например, около 70. А в Сербии — один, в Белграде. Каждый буддист может туда прийти, получить поддержку, встретить друзей, помедитировать.
А ты не находишь, что тут немного другое православие — человечнее, душевнее? Оно у меня вызывает больше нежности. Люди по-другому взаимодействуют с христианством — менее ортодоксально. Мне здесь очень тепло, хорошо, я как будто именно здесь нашел потерянную давно сердечность свою. Мне очень больших усилий стоит раскрыть сердце. У меня очень большая голова, без шуток: я все-таки сын профессора, доктора физико-математических наук. И одновременно мастера спорта по боксу. Чтобы быть принятым таким папой, я должен был стать очень умным и очень тренированным. Физматшкола, зубрежка в мединституте… Телесность тоже развита. А вот там, где верх соединяется с низом посредством сердца — все сложно. Это, безусловно, повлияло на мои близкие отношения со многими людьми, включая двух бывших жен.

— С бывшими женами хорошо расставались или плохо?
— Мне сложно представить хорошее расставание. Но с первой женой у нас дочка. Ее состояние на первом месте. И все, кто участвовал в ее жизни, старались перешагивать через чувства и делать все, чтобы ситуация не отразилась на ребенке. Все сходилось на очень важном для нас человеке. Мы вынуждены были продолжать быть в отношениях и учиться любви друг к другу. Интересно, что именно расставание нас многому научило.
«Когда дочери было 14, она сказала мне как-то: «У меня не было ощущения, что у меня нет папы, не было ощущения, что я чего-то лишилась». И мне было очень приятно это слышать. Потому что я жил с постоянным чувством вины и стыда»
Я могу много с кем общаться. Но общение, которое меня изменяет, возможно с очень небольшим количеством людей. У меня должна быть возможность взаимодействовать с ними в каком-то нематериальном пространстве. У меня столько материи в работе! Я в ней копаюсь по локоть!
«Когда я вижу беспомощного человека, у меня костный мозг вытекает из костей»

— С близкими о работе говорят только трудоголики. А ты трудоголик?
— Нет, к сожалению. Просто я очень много работаю последние 18 лет.
— Почему ты вообще выбрал такую сложную специализацию, как реабилитация инвалидов?
— Я не могу воспринимать спокойно лежачих людей. Когда я вижу беспомощного человека, у меня костный мозг вытекает из костей. Наверное, это бессознательная реакция на личные и родовые истории.
У меня самого за спиной — 9 детских пневмоний, начиная с 20-го дня жизни. Я помню это ощущение, когда ты маленький и хочешь двигаться, бегать, играть — и не можешь. Поэтому я прекрасно понимаю лежачих, чья личность заперта внутри тела, которое они не могут двигать. Это порождает внутри целый коктейль из ярости, гнева, обиды, беспомощности.
Но это — личное восприятие, а есть еще родовое.
У моего отца было две значимые фигуры в жизни — отец и отчим. Его отец, мой дед, работал в НКВД и оставил моего отца с его матерью очень рано. А отчим вырастил моего отца. Он был репрессирован и семь лет провел в Воркуте. Возможно, мой родной дед занимался тем, что укладывал в горизонталь большое количество людей. А значит, у меня есть родовая задача работать в обратном направлении — в направлении вертикализации лежачих.
Мама моего отца — из крымчаков, это один из коренных народов Крыма, тюрки иудейской веры. Когда фашисты пришли в Крым в 1941-м, они процентов 85 всех этнических крымчаков за 2-3 декабрьских дня расстреляли в противотанковом рву на 10-м километре шоссе Феодосия — Симферополь. Такое количество моих предков уложили горизонтально! И я внутри себя бессознательно стою на этом кладбище, и хочу, чтобы все они встали.
— Говорят, что у каждого врача есть свое маленькое кладбище. Но судя по твоей энергии реабилитации лежачих, ты делаешь все, чтобы это кладбище «отменить».
— Да, этим и сильны родовые истории. Сейчас еще добавлю. Это были истории только со стороны отца. А есть еще и моя мама и ее мама, моя бабушка. Бабушка пережила блокаду. Когда город взяли в кольцо, она училась в мединституте. И Жданов подписал указ, запрещающий эвакуировать врачей, потому что боялись, что начнутся эпидемии, и будут нужны все, даже студенты. Бабушка жила в общаге. И последовательно, одного за другим, похоронила всех своих сокурсников. Всех!
Утро начиналось с того, что они с комендантом общежития обходили комнаты, стучали, и кто-то не отзывался. Тогда они открывали двери, выносили трупы и складывали их в штабеля во дворе рядом с общагой. Все те люди, которые хотели работать докторами, ее друзья, которые могли бы спасать жизни — каждый погиб. И вот моя бабушка, которая одна, чудом, в дистрофии третьей степени выжила — после войны вернулась в институт, закончила его и пошла работать педиатром. Всю жизнь, сколько я себя помню, она работала просто как бешеная, на трех работах. Как будто за всех своих павших однокурсников.

«Еще неизвестно, кто из нас инвалид»
— Давай я тебе расскажу про современный подход к инвалидности.
У любой инвалидности есть сугубо медицинская часть: тело, повреждения, психика. Эту часть описывает справка из больницы: диагноз такой-то, сопутствующие заболевания такие-то.
Второй, более широкий пласт понимания: как произошедшее с человеком отражается на его повседневной жизни и активности. Например, при инсульте нарушено движение руки, и человек не может переодеться, причесаться, почистить зубы.
И есть еще более широкий пласт: как в связи со своим медицинским поражением и повседневной активностью человек участвует в жизни общества. Насколько он социализирован, какие социальные роли играет за пределами дома. Ходит ли в театр, кино, ездит ли он в отпуск, встречается ли с друзьями?
Но по этим трем сферам — медицинской, повседневной активности и социальной активности — я могу оценить любого человека. Себя тоже. И тогда выяснится, что по сравнению с Ником Вуйчичем инвалид — я. У меня есть знакомые инвалиды, которые ведут гораздо более активную социальную жизнь, чем я: играют в регби на колясках, ездят в отпуск, выбираются в театр, кафе.
— А ты работаешь на каком из этих уровней?
— Я работаю с уровнем активности в повседневной жизни. Диагноз — это данность, это есть. Социальный круг человека пока не очень волнует: ему и его родным важно, чтобы он как можно скорее стал активным в повседневной жизни.
«Мы занимаемся не для того, чтобы научиться чистить зубы, а для того, чтобы пойти в театр. Когда ты держишь большую социальную цель в уме, ты легче работаешь в медицинском и повседневном уровне»
Любая реабилитация невозможна без постановки целей. Когда я приступаю к работе, то мы ставим цели именно из внешнего, социального круга. Сейчас он лежит в памперсах, но хочет время с внуком на даче проводить. А для этого необходимо учиться пересаживаться в коляску. Мы придумываем внешнюю цель, и тогда промежуточные — связанные с повседневной активностью — ставить и достигать легче.

О жизни и работе врача в Сербии
— Когда я начинал процесс легализации, я думал: господи, это невозможно!
У меня было 600 страниц медицинского сербского текста, которые нужно было перевести и выучить за полгода. Я перевел. Сначала на страницу уходил час. Первые 50 часов было сложно, потом я понял, что медицинский сербский легче, чем бытовой — латынь, греческие корни, я все понимаю. Бытовой сербский А2 нужен скорее для того, чтобы общаться с коллегами-врачами, сестрами, пациентами.
Полгода я учил язык и занимался получением лицензии. Сначала ты ходишь по разным медицинским учреждениям, план визитов у каждого врача индивидуальный. Так ты получаешь практический опыт, после этого сдается теоретический экзамен в Белграде на врача общей практики.
— Ты получил лицензию, что дальше?
— Работать врачом общей практики, принимать пациентов в поликлинике — я не хочу к этому возвращаться. Поэтому учусь на физического терапевта. Это немедицинская специальность, им может стать за 3 года даже человек без медицинского образования, вчерашний школьник, например. Но она дает возможность заниматься реабилитационной работой, развитием и восстановлением движения.
— Пробовал устроиться в медицинский центр, клинику?
— Я реабилитирую людей только на дому. А тут в Сербии это мало распространено, здесь реабилитацией занимаются в центрах. Это преимущественно аппаратная реабилитация, у нас такое было популярно лет 15 назад. Но это концептуально противоречит моему опыту и принципам работы. Я считаю странной стратегией — вывозить людей из дома и в центре учить домашней повседневной жизни. Вынимая их из привычных связей, привычного окружения. Как цветок, пересаживать туда-сюда.
Поэтому, чтобы я мог тут работать, мне должны доверить своего пожилого родственника сербские семьи. А это небыстрая история. Сейчас я работаю с сербами в Нови Саде и русскими в Белграде.
А есть еще не инвалиды. Проблемы этих людей связаны с неправильной эргономикой рабочего места или с неправильной организацией физической активности. Это другой контингент — моложе, без серьезных проблем с здоровьем.
— Но ведь и отлично, что не только инвалиды нуждаются в здоровых двигательных паттернах?
— Мой учитель говорил: работай только с самыми тяжелыми случаями. Но конечно, то, что эффективно для тяжелых, для всех остальных адаптировать легко.
— Дай совет, как правильно сидеть? Для эмигрантов-удаленщиков, вынужденных часами за компьютером сидеть, это актуально.
— Прежде всего, найдите в сети калькуляторы рабочего места, введите свой рост. Тебе выдадут параметры рабочего места — высоту стула, стола, экрана компьютера. Сразу скажу, на ноутбуке невозможно эргономически правильно работать, единственный вариант — поднять экран ноута на уровень глаз и присоединить к нему клавиатуру. Телефон еще вреднее: мы наклоняем голову, она тяжелая, шее нужно ее держать, это очень много энергии.

Когда мы сидим, надо дать плечу спуститься вниз вдоль туловища. И в таком положении, с локтями вниз, подбирать высоту стола. Любое другое положение рук — вперед, в стороны — это дополнительная нагрузка на плечо.
Вообще, индивидуальность тела — это самый базовый уровень кастомизации. Но люди совершенно не рассматривают себя как индивидуальность, хотя у них все разное: длина голени, длина тела, длина руки.
«Если мне все равно, на каком стуле я сижу и где у меня компьютер, мне глобально плевать на тело»
С одной стороны, мы со школы к этому привыкли. Детям даже в начальной школе не подбирают регулируемую высоту стула и стола. А потом мы жалуемся, что к концу школы имеем сколиозы. Но и ко взрослым людям такое же отношение: офисы не слишком беспокоятся о здоровье сотрудников. Даже в больших компаниях стоят говнокресла и говностолы. Но никто не проявляет интереса к эргономике.
Подумайте о своем теле как о чем-то ценном. Индивидуальном. Исходя из этого, подстраивайте под себя хотя бы рабочую среду. А не подстраивайтесь под то, что вам дали.
— Эмиграция, считается, прокачивает адаптивность. А адаптивность, как я вижу, полностью противоречит твоим советам «не подстраиваться».
— Ничуть. Смириться с тем, что не могу изменить. Понять, что изменить я могу, и менять. И мудрость отличить одно от другого. Это все про адаптивность. Все я изменить не могу. Но что-то же — могу? У нас часто баланс смещен, потому что мы слишком под многое подстраиваемся, а стоило бы это поменять. А то так будешь подстраиваться, подстраиваться, и однажды окажешься в углу, и отступать некуда.
Подпишитесь на нас в Instagram https://www.instagram.com/clinicalcare.rs/
Подпишитесь на нас в Telegram https://t.me/clinicalcare_europe
